Валерий Босенко

ДЕД ЛЕКСЕЙ

Рассказ 

Приход деда в городскую квартиру всегда для внука становился праздником. Обычный затрапезный вид деда в его какой-то мышиной одежке этого праздника отменить не мог. Даже когда дед не приносил с собой привычного гостинца - как он неизменно добавлял, "от лисички", - то всегда придумывал что-нибудь такое, что пятилетнему внуку будни иначе чем праздниками и быть не могли.

Так и на этот раз. Не успела мать накрыть на стол, а дед уже ненароком что-то нашептывал внуку. И урок деда всегда бывал впрок.

- Вот, смотри, ты - Лека, а я - Лексей. Чуешь, как сходится? Потому-то мы с тобой и родные. Дело-то проще пареной репы...

Внук прямо-таки остолбенел. Как же это он сам не догадался?! Ведь и вправду проще не бывает.

От восторга он сорвался с места и выскочил из комнаты сначала в темный, тесный коридор, а потом - в большой, светлый, с кафельным полом и застекленный до потолка. Снаружи все стекла в нем были обвиты диким виноградом, который рос возле их двери. Но в этот полуденный час во дворе никого не было, с кем можно было бы поделиться открытием.

Зато в коридоре, прямо на кафельной плитке, жили на своей ветхой подстилке Альфа - по всеобщему разумению, умница Альфа, - старая, черная с белым дворняжка. Любовь их с Лекой была неподдельной и безраздельной. Он подскочил к собаке и пристально вгляделся в нее. Не чуя подвоха, Альфа подняла морду, невзирая на возраст, готовая разделить намерения. Но Лека, на сей раз отмолчавшись, сорвался обратно в комнату, оставив ее в недоумении.

- Деда, деда, - закричал он с порога.

- Да будет тебе носиться туда-сюда, - цыкнула на него мать, доставая с горящей плиты поспевший пирог.

Дед оторвался от чая, успев лишь пригубить его.

- Я понял, понял, - захлебывался внук. - Вот, смотри! У папы глаза карие, у мамы карие, у Альфы карие - и у меня тоже карие!

- А я тебе чего говорю, - одобрительно отозвался тот. - Ты деда слушай...

- Вот спелись-то, стар и млад, - проворчала мать, устанавливая на столе противень с пирогом. - Ты тоже давай садись, руки только вымой.

Нет, с дедом точно, всегда что-нибудь да узнаешь. Сидя за столом, внук сиял довольством, а дед, прихлебывая чай, хитро на него поглядывал.

Все другие от Леки обычно отмахивались. Отец днем и ночью был на работе, а если и случались у него выходные, то они сполна уходили на охоту или рыбалку. Правда, в качестве откупного он всегда привозил сыну какой - никакой, но охотничий трофей. Поэтому дома не переводились то зайчик, то ежик, то рыбки, то птицы всех мастей, из которых даже случилась редкая сизоворонка.

Как ни любил Лека свой зверинец, но поговорить-то хочется. Потому-то, как назойливая муха, и приставал он к остававшимся дома с расспросами да разговорами.

Как-то вечером, за тем же столом, где они с дедом чаевничали, мать о чем-то шушукалась с теткой Раей, старшей дедовой дочерью, уже жившей отдельно в городе. Лека же вертелся под ногами, то и дело пытаясь встрять в разговор. И чтобы отвадить его, кто-то из них обронил:

- Иди вон, послушай, там Сталина хоронят.

Лека вмиг спорхнул в соседнюю комнату и стал чутко прислушиваться, не слышна ли похоронная музыка, от которой он прямо-таки цепенел. Но за закрытыми уже ставнями единственного уличного окна было по - ночному тихо, правда, как - то тревожно тихо.

Зато назавтра всю среднюю группу их детсада поведут после завтрака на Октябрьскую площадь, главную площадь города, у самого Кремля. Среди форменных военных Лека все пытался высмотреть отца, но так его и не увидел. Их, как на демонстрации, быстро затерли другие группы, которые запрудили всю площадь. Однако обычного красного кумача не было видно, не слышалось и веселой праздничной музыки.

Лека со своими детсадовцами вертел головой туда-сюда, однако разглядеть, что там происходило впереди, не удавалось. Да ничего особенного-то и не было. Разве что слышалось по сторонам - "Митинг!.. Митинг из Москвы...". Может, какой-то важный Митинг из Москвы к ним приехал? Лека все пытался высмотреть если не Митинга, то хотя бы отца, но так его и не увидел. Видны были лишь тянувшиеся цепочкой серые кубики на самом верху кремлевской стены, которые всегда казались ему ровно развешенным на веревке бельем, правда, почему-то недостиранным. Зато у Леки во дворе белье всегда сушилось белым. Про бойницы он никогда еще не слышал, а узнал бы, объяснения б не принял, потому как с бельем выходило и похожей, и понятней.

По радио на всю площадь, с треском, передавали какие-то долгие и непонятные разговоры. Пар от стоявших вокруг машин поднимался кверху в сыром, мартовском воздухе. Стоять затертыми в громадной толпе во всю площадь было очень уж скучно. Мало-помалу вся их средняя детсадовская группа начала тихонько попискивать. И довольно-таки быстро сообразила вывернуть происходившее в свою пользу. А, примерив новую игру, с удовольствием в нее выгралась, зарядив во весь голос: "Мы хотим писать! Мы хотим писать!" Все разом, никто не подучивал. Но по несчастью или как бы там ни было, но ни выбраться, ни быть услышанными в этом месиве машин никакой возможности не было. Московская трансляция крепко заглушала детсадовский бунт этих мелких заговорщиков.

Чуть-чуть стало интересней, когда радио почему-то замолчало, а из него по-прежнему доносились один только треск да хрипы. Зато все вокруг машины начали сигналить. Неподалеку от Леки на подножке своего грузовика стоял хмурый шофер и, не отрываясь, изо всех сил нажимал на сигнал, а тот гудел - гудел - гудел...

Совсем как в поздней песне, слова которой принято приписывать Булату Окуджаве:

Срывался голос мой высокий,

Когда я в раннем детстве пел:

"Белеет парус одинокий".

И он белел - белел - белел...

...Белел, как недостиранное белье над крепостными стенами местного Кремля.

Нет, во дворе было куда интересней, чем под Кремлем, на Октябрьской площади. Двор, во-первых, был проходным - войдешь в него с улицы Свердлова, а выйдешь на улицу Трусова. Потом можно было обежать в любую сторону вкруговушку, описав целый квартал и захватив даже улицу Достоевскую, еще не ставшую тогда Коммунистической.

С Достоевским у Леки вышел явный конфуз, если не афронт. К ним, в их ведомственный детский сад, чего-то долго не завозили чернозем. Только и было что об этом разговору. Лека даже успел это слово выучить. Тогда-то воспитательницы снарядили активистов из их группы к какому-то начальнику Мациевскому, а Леку как умевшего говорить с выражением подрядили быть главным просителем. Но в казенном доме, в непривычно большом кабинете с красным ковром малолетние ходоки как-то стушевались, и тогда Лека, пытаясь выправить положение, отчетливо выговаривая, громко обратился к хозяину кабинета: "Товарищ Достоевский!.." Под хохот взрослых и ничего не понявших мальцов саму просьбу как-то скомкали, зато в детском саду ему изрядно досталось. Правда, чернозем все же обещали наутро завезти, и, чтобы подольститься за свою промашку, Лека с утра же подкатывался к воспитательнице: "А нам чернозем сегодня на завтрак дадут, да?..". Может, стоило загодя попросить добавки...

Но самое интересное в жизни Леки происходило на Казачьем. Его никто не называл Казачий бугор, а просто Казачий. Там жили дед с бабушкой Кулей и с младшими дочерьми - Валей, Ниной и Зиной.

Ехать на Казачий надо было на переполненном и раздрызганном трамвае "семерке", который шел не только вперед, но больше болтался из стороны в сторону. Когда пустят новый трамвай, высшим мерилом его качества станет вердикт пассажиров - "хоть чай в нем пей". Пока же, кое-как взобравшись в "семерку", подученный дедом Лека, не моргнув глазом, громко заявлял: "Дайте мне место!" - и ведь давали! Тогда с дедом на пару они усаживались рядышком на сиденье, вполне довольные единственным уступленным местом.

Ехать надо было долго - до рынка Большие Исады, потом через Красный мост, потом по длинной - длинной улице Софьи Перовской, которую взрослые как-то втихую называли "Путь к коммунизму", тогда как по радио те же самые слова говорились громко и гордо. Затем трамвай огибал огороженный пустырь бескрайнего городского кладбища.

Здесь уже толпа пассажиров изрядно редела. Истомившиеся ездой, дед с Лекой тогда переглядывались, и, получив одобрение, не чуждый художественной самодеятельности внук вставал на сиденье и принимался звонко декламировать:

Вагон ползет, как черепаха.

Водитель спит, как бегемот.

Кондуктор лает, как собака:

"Пройдите, граждане, вперед!"

Не стерпев оскорбленья, кондукторша огрызалась: "Чему только детей учат!". Дед невинно отмалчивался. Лека искренне недоумевал: уж он-то рассчитывал на одобрение, не думая никого задеть. "Альфа, вон, тоже лает, а ее все любят, а я - так больше всех". С их же трамваем вообще все выходило похоже, придумывать не надо было.

Про стих Лека не сомневался, что его сочинил сам дед, который умел все. Когда же недавно обнаружил его в современной книжке про те годы, то и это для взрослого внука не поколебало дедова авторитета - значит, в воздухе носилось, а дед подхватил и вовремя подучил.

На Казачьем же на перекладине ворот их дома дед устроил специально для внука качели. Восторга было не унять уже тогда, когда дед только распахивал ворота, перебрасывал через эту перекладину веревку качелей с выточенным специально для Леки сиденьем, куда его тут же и усаживал. Тот начинал раскачку сначала медленно - поначалу быстрее не выходило, потом все быстрей и быстрей: вперед-назад, вперед-назад, а после все выше и выше... Такое сладкое ощущение счастья от собственного полета потом уже не случалось ни на каких аттракционах. Дедовы качели были не в пример лучше, чем в Парке культуры и отдыха имени Карла Маркса!

У деда на Казачьем был еще прибор, который назывался уровень, с пузырьком воздуха внутри. Если его на что-нибудь положить, то он показывал, где ровно, а где нет. Слова "полого" Лека еще не знал, но радости это нисколько не умаляло.

Его как единственного тогда внука обхаживали и обихаживали, как только могли, и бабушка Куля, и все девчата в доме. Закармливали, к примеру, борщом, куда дед себе всегда клал сорванный с горшочка на окне красный перец, который там рос и от которого во рту жгло огнем. Леке потому его и не давали, а он все не мог взять в толк, зачем же его есть, если он такой горький.

То ли дело конфеты! Старшая дедова дочь Рая работала в городе, в магазине, в кондитерском отделе. И Леке дозволялось ходить между прилавком и огромными коробами с разного сорта конфетами, пробуя то из одного, то из другого, а то и из пятого.

Примерно тогда же, в нещадную южную жару в местный резной театр-теремок в парке Аркадия, который редко кто назывался его новым именем - Парк культуры и отдыха имени Карла Маркса, - уж, скорее, Карла-Марла, или Карлушка, приехала заезжая группа с "Доктором Айболитом". В антракте все актеры высыпали на весьма относительно свежий воздух, и Лиса Алиса картинно и томно чем-то обмахивалась перед завороженной публикой. Сам же Доктор Айболит, совсем как со зверьми на сцене, спросил окружившую его ребятню - "Ну, что у кого из вас болит?" То ли от робости, то ли потому, что все были уже себе на уме, детвора отмолчалась, и только один Лека простодушно и доверительно признался: "Доктор Айболит, у меня зубки болят", - рассчитывая, вероятно, на чудодейственное, как в театре, исцеление. И надо же было то ли Бармалею, то ли Коту Базилио именно в тот момент подбросить в воздух свой здоровенный кинжал. Лека со страху дал деру, так и не изведав сказочного лечения.

Но на Казачьем у него никогда ничего не болело, зато всегда было куда интересней, чем дома. С младшими тетками Ниной и Зиной они ходили куда-то далеко, на дальние огороды с картошкой, где протекали водогоны с журчащей водой из Казачьего ерика. Туда же, прямо в деревянный распределитель с водой Нина, которая за словом в карман не лезла, могла сунуть руку и тут же ее выдернуть перед Лекой, на дедов манер объяснив:

- Лягушка укусила...

- И больно? - бесхитростно и сочувственно сострадал он ей.

Это уже потом, повзрослев, он скажет ей недоуменно: "Нетипичная ты у меня тетка какая-то". Все опять почему-то смеялись, а он всего-то хотел объяснить, что по возрасту она мало годилась ему в тетки, но все как-то запуталось, как тогда с Достоевским.

С дедом же случилась однажды у Леки размолвка и совершенно пустая. Внук пошел уже в первый класс и вернулся домой с заданием нарисовать в альбоме круг. Круг у него получился похожим, скорее, на яйцо. Оказавшийся в городе и заглянувший к ним дед подрисовал к этому вертикально-неустойчивому яйцу клюв, глазок и пару лапок. Глянув, внук обомлел. У него и без того на круг не походило, а теперь уж и вовсе. То-то завтра в школе ему достанется.

- Деда, ну, что ты наделал, ведь цветные карандаши так трудно оттираются, - разнылся внук. А пузатый снегирь лукаво, по-дедовски, щурился на все старания Леки стереть его школьной резинкой. "А ведь даже и лучше, чем круг, - применительно к ситуации и уже примирительно склонялся он. - Вот бы птицу задали нарисовать, так нет же, круг".

Но дед еще раньше придумал уда лучший способ примирения, что-то нашептав внуку на ухо.

На ночь в плиту, возле которой стояла внукова кровать, мать ставила мышеловку, которая, стоило ее только зарядить и оставить на печной золе, тут же щелкала. К ночи возвращавшийся домой с работы отец как заправский охотник тут же перезаряжал ее, и она тут же щелкала опять. "И как они там в печке не обжигаются?" - засыпая, успевал подумать Лека, про себя же лелея обещанное дедом.

Наутро едва радио отговорило про какой-то двадцатый съезд и скорую перепись населения, заявился дед. Он был в нарядной обновке - в своей единственной праздничной фиолетовой рубахе. У внука с тех пор осталось воспоминание об этом цвете как дедовом и, пожалуй, самом красивом на свете.

Заговорщически он выманил внука в большой коридор и молча показал на увязанную громадную рукавицу, в которой что-то копошилось.

Без лишних слов дед развязал на ней бечевку, и из рукавицы выпорхнула стая воробьев, которые стремительно начали летать под потолком, оглушительно чирикая и гомоня.

Тотчас же обыденный дворовый коридор превратился в нечто на себя не похожее. Ни дед, ни внук никогда не слыхивали про Сады Семирамиды, но городской коридор с диким виноградом за стеклом и летающими в нем воробьями возымел вдруг права с ними сравниться. В очередной раз жизнь с дедом превратилась в праздник.

Альфа на своей подстилке уже изрядно умаялась вертеть головой на незваных пришельцев. Она сочла, что нет смысла возражать на такое бесчинное вторжение и столь наглое уплотнение ее собственной территории. Положив морду на лапы, она лишь скорбно поводила глазами. За прожитую ею долгую жизнь ей уже давно открылась мудрость, не всякому и ведомая, что любовь это не только неуемный восторг, но и великое терпение. И поэтому, положившись на судьбу, оставалось только ждать естественного исхода.

Ждать Альфе пришлось недолго. Неожиданно она учуяла поддержку в лице матери, которая решительно увела деда в квартиру, пока внук ликовал в коридоре со своими воробьями.

Тому еще было невдомек, что настоящим кукловодам всегда подобает оставаться если не за кулисами, то за пределом видимости. Вплоть до нынешнего ГКЧП.

Почему-то вскорости дед быстро уехал. Но в тот же день он вернулся. Такого на памяти внука еще не случалось. Он был уже в своей обычной серой одежке, и вид у него был какой-то обескураженный. Теперь внук добавил бы - "как у Стародубцева".

- Видишь, какое тут дело, - издалека начал он. По голосу деда Лека догадался, что случилось что-то непоправимое. - У нас сейчас на Казачьем проходит перепись... Перепись воробьев... И когда всех сосчитали, недосчитались двадцати штук. Ну, и ко мне пришли и сказали, чтоб вернул недостачу... Иначе, ну, ты уже большой, сам понимаешь...

Будучи сыном сотрудника органов, внук еще не знал, но уже догадывался. Уже догадался, чем это грозит. "Посадят ведь деда!" - молнией пронеслось у него в голове. "Из-за меня ведь посадят!" - сообразил он.

Предательский комок уже подступил к горлу, на глаза навернулись жгучие слезы. Альфа сочувственно и вместе с тем с робкой надеждой подняла морду. Даже воробьи в коридоре под потолком выжидательно приумолкли.

Первая партия слез крупными горошинами выскочила из лекиных глаз. Ему было жаль деда, себя, своих воробьев. Было понятно, что ничего уже тут не поделать. Это не какой-то там чей-то приказ, какого-то чужого Мациевского, а сама неотвратимость судьбы. Когда никак нельзя иначе.

Под горькое молчание деда и внука воробьи один за другим выпархивали в распахнутую во двор дверь, во весь дух спеша не опоздать на свою перепись.

Уже летом внук переживет свою следующую утрату. После первого класса он единственный раз в жизни провел один месяц в пионерском лагере имени Алексея Маресьева, даже еще не будучи пионером. Всю смену он только и думал о том, как бы сорваться обратно домой. Совсем не умея плавать, он лелеял мечты побега и заплыва через реки с протоками. Но как только он вернулся домой, в коридоре на своей подстилке подохла старая Альфа. Утрата эта была абсолютно невосполнимой. Заливаясь горькими слезами, он точно знал, что Альфа любила его больше всех на свете и он ее тоже, что она ждала и ждала его возвращения из этого противного лагеря, чтобы в последний раз увидеть и только после этого умереть. Кто бы ни утешал Леку, никто не в силах был переубедить его.

Смерть деда Лексея для уже десятилетнего внука такой горькой не казалась. Нет, ему до сих пор памятны и скорбь отца, и слезы девчат и бабушки Кули, пережившей деда лет на семь, и причитания приехавшей на похороны деда сестры тетки Наталки. Но его собственное горе оказалось уже не детским, скрытым от остальных, мало распознаваемым.

За минувшие с той поры чуть не полвека его детские воспоминания пополнились обрывочными рассказами отца и старших теток Раи и Вали о том, что из доброго десятка детей у деда с бабой выжили всего лишь пятеро, что парубок Петя погиб на фронте, а Маруся скончалась в войну от порока сердца, и от обоих не осталось даже могил, а от остальных не сохранилось и воспоминаний, что семья кочевала в Поволжье с места на место, с хутора на хутор, пока не обосновалась на Казачьем, но со смертью бабушки Кули да после замужества Зины и Нины не стало и дедова дома с качелями. Что после войны, в поисках заработка, дед отлучился от дома в Сталинград, где его загребли и посадили как нарушителя паспортного режима. По счастью, отец как сотрудник тех же самых органов и работая поблизости, в Астрахани, смог вызволить деда из кутузки. А тот, уже обритый как зек, не распознал в очередном форменном своего Ваньку, встав перед ним во фронт со словами: "Товарищ начальник!"

Этого отец сыну не расскажет, зато будет не раз расписывать про кампанию за оседлость цыган. На вопрос приехавшей милиции, кто тут главный, цыгане, глазом не моргнув, отвечали, что главные у них Булганин да Хрущев. И, выдержав театральную паузу, добавляли, рассчитывая на поблажку - "...И вы вместе с ними".

Лишь перед смертью сам отец признался матери, что деда с семьей еще и раскулачивали по разнарядке за то, что на десять или сколько-то там ртов ему сподобилось разжиться не то двумя коровами, не то парой лошадей, тогда как полагалась всего одна.

Внуку живо представилась эта наглая мразь из местных там активистов, которая раскулачивала деда и, выслуживаясь перед новой властью, так и не выучилась никакому ремеслу, зато имела бесспорное свойство применяться ко всем новым обстоятельствам. Как, впрочем, вплоть до поныне.

Как бы там ни было, но все эти почти полста лет успевшего уже постареть внука не отпускает мысль, что им с дедом, так понимавшим друг друга с полуслова, не дали долюбить друг друга. И что этот открытый счет, который выставлен им то ли жизни, то ли обстоятельствам, может быть, говоря бухгалтерским языком, акцептован лишь собственным его, внука, уходом.


 


 

 


 

 

 
Бесплатный хостинг uCoz